Неточные совпадения
Он был в университете и
решил, что сын его должен быть также там — нужды нет, что это будет не немецкий университет, нужды нет, что университет русский должен будет произвести переворот в
жизни его сына и далеко отвести от той колеи, которую мысленно проложил отец в
жизни сына.
Наутро опять
жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет,
решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Нет, нет у ней любви к Штольцу,
решала она, и быть не может! Она любила Обломова, и любовь эта умерла, цвет
жизни увял навсегда! У ней только дружба к Штольцу, основанная на его блистательных качествах, потом на дружбе его к ней, на внимании, на доверии.
Потом он взглянет на окружающее его, вкусит временных благ и успокоится, задумчиво глядя, как тихо и покойно утопает в пожаре зари вечернее солнце, наконец
решит, что
жизнь его не только сложилась, но и создана, даже предназначена была так просто, немудрено, чтоб выразить возможность идеально покойной стороны человеческого бытия.
«Зачем… я любила?» — в тоске мучилась она и вспоминала утро в парке, когда Обломов хотел бежать, а она думала тогда, что книга ее
жизни закроется навсегда, если он бежит. Она так смело и легко
решала вопрос любви,
жизни, так все казалось ей ясно — и все запуталось в неразрешимый узел.
А сам Обломов? Сам Обломов был полным и естественным отражением и выражением того покоя, довольства и безмятежной тишины. Вглядываясь, вдумываясь в свой быт и все более и более обживаясь в нем, он, наконец,
решил, что ему некуда больше идти, нечего искать, что идеал его
жизни осуществился, хотя без поэзии, без тех лучей, которыми некогда воображение рисовало ему барское, широкое и беспечное течение
жизни в родной деревне, среди крестьян, дворни.
— Вот тут написано, —
решил он, взяв опять письмо: — «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь…» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не года, а целой
жизни для той любви, только не знаю… кого? — досказал он, впиваясь в нее глазами.
Хлестаков.
Решите:
жизнь или смерть?
Портрет Анны, одно и то же и писанное с натуры им и Михайловым, должно бы было показать Вронскому разницу, которая была между ним и Михайловым; но он не видал ее. Он только после Михайлова перестал писать свой портрет Анны,
решив, что это теперь было излишне. Картину же свою из средневековой
жизни он продолжал. И он сам, и Голенищев, и в особенности Анна находили, что она была очень хороша, потому что была гораздо более похожа на знаменитые картины, чем картина Михайлова.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущением и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог
решить сам с собою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей
жизни, не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его»,
решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
В первый раз тогда поняв ясно, что для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он
решил, что так нельзя жить, что надо или объяснить свою
жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться.
Получив письмо Свияжского с приглашением на охоту, Левин тотчас же подумал об этом, но, несмотря на это,
решил, что такие виды на него Свияжского есть только его ни на чем не основанное предположение, и потому он всё-таки поедет. Кроме того, в глубине души ему хотелось испытать себя, примериться опять к этой девушке. Домашняя же
жизнь Свияжских была в высшей степени приятна, и сам Свияжский, самый лучший тип земского деятеля, какой только знал Левин, был для Левина всегда чрезвычайно интересен.
— Ты пойми, — сказал он, — что это не любовь. Я был влюблен, но это не то. Это не мое чувство, а какая-то сила внешняя завладела мной. Ведь я уехал, потому что
решил, что этого не может быть, понимаешь, как счастья, которого не бывает на земле; но я бился с собой и вижу, что без этого нет
жизни. И надо
решить…
— Знаешь, на меня нашло почти вдохновение, — говорила она. — Зачем ждать здесь развода? Разве не все равно в деревне? Я не могу больше ждать. Я не хочу надеяться, не хочу ничего слышать про развод. Я
решила, что это не будет больше иметь влияния на мою
жизнь. И ты согласен?
Затем наступили очень тяжелые дни. Мать как будто
решила договорить все не сказанное ею за пятьдесят лет
жизни и часами говорила, оскорбленно надувая лиловые щеки. Клим заметил, что она почти всегда садится так, чтоб видеть свое отражение в зеркале, и вообще ведет себя так, как будто потеряла уверенность в реальности своей.
Этот парень все более не нравился Самгину, весь не нравился. Можно было думать, что он рисуется своей грубостью и желает быть неприятным. Каждый раз, когда он начинал рассказывать о своей анекдотической
жизни, Клим, послушав его две-три минуты, демонстративно уходил. Лидия написала отцу, что она из Крыма проедет в Москву и что снова
решила поступить в театральную школу. А во втором, коротеньком письме Климу она сообщила, что Алина, порвав с Лютовым, выходит замуж за Туробоева.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий, тем более подозрительно относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих людей
решать задачи
жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
«
Жизнь дана мне не для того, чтоб я
решал, кто прав: народники или марксисты».
Так же равнодушно он подумал о том, что, если б он
решил занять себя литературным трудом, он писал бы о тихом торжестве злой скуки
жизни не хуже Чехова и, конечно, более остро, чем Леонид Андреев.
— Бунт обнаружил слабосилие власти, возможность настоящей революции, кадетики, съездив в Выборг, как раз скомпрометировали себя до конца
жизни в глазах здравомыслящих людей. Теперь-с, ежели пролетарий наш
решит идти за Лениным и сумеет захватить с собою мужичка — самую могущественную фигуру игры, — Россия лопнет, как пузырь.
Ошеломленный убийством министра как фактом, который неизбежно осложнит, спутает
жизнь, Самгин еще не
решил, как ему нужно говорить об этом факте с Лютовым, который бесил его неестественным, почти циничным оживлением и странным, упрекающим тоном.
Он
решил написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал
жизнь свою борьбе за свободу в каторге, в тюрьмах, в ссылке, в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
Стародум(с важным чистосердечием). Ты теперь в тех летах, в которых душа наслаждаться хочет всем бытием своим, разум хочет знать, а сердце чувствовать. Ты входишь теперь в свет, где первый шаг
решит часто судьбу целой
жизни, где всего чаще первая встреча бывает: умы, развращенные в своих понятиях, сердца, развращенные в своих чувствиях. О мой друг! Умей различить, умей остановиться с теми, которых дружба к тебе была б надежною порукою за твой разум и сердце.
Но была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с учителем своим, этого уже я не могу
решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал
жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою, хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Подробнее на этот раз ничего не скажу, ибо потом все объяснится; но вот в чем состояла главная для него беда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-то средства, чтобы иметь право взять их, надо было предварительно возвратить три тысячи Катерине Ивановне — иначе «я карманный вор, я подлец, а новую
жизнь я не хочу начинать подлецом», —
решил Митя, а потому
решил перевернуть весь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы то ни стало и прежде всего.
Жена его, Марфа Игнатьевна, несмотря на то что пред волей мужа беспрекословно всю
жизнь склонялась, ужасно приставала к нему, например, тотчас после освобождения крестьян, уйти от Федора Павловича в Москву и там начать какую-нибудь торговлишку (у них водились кое-какие деньжонки); но Григорий
решил тогда же и раз навсегда, что баба врет, «потому что всякая баба бесчестна», но что уходить им от прежнего господина не следует, каков бы он там сам ни был, «потому что это ихний таперича долг».
Я спрашивал себя много раз: есть ли в мире такое отчаяние, чтобы победило во мне эту исступленную и неприличную, может быть, жажду
жизни, и
решил, что, кажется, нет такого, то есть опять-таки до тридцати этих лет, а там уж сам не захочу, мне так кажется.
— Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказала окончательного, что
решила в эту ночь. Я чувствую, что, может быть, решение мое ужасно — для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю
жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец и единственный друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
Зачем же я должен любить его, за то только, что он родил меня, а потом всю
жизнь не любил меня?“ О, вам, может быть, представляются эти вопросы грубыми, жестокими, но не требуйте же от юного ума воздержания невозможного: „Гони природу в дверь, она влетит в окно“, — а главное, главное, не будем бояться „металла“ и „жупела“ и
решим вопрос так, как предписывает разум и человеколюбие, а не так, как предписывают мистические понятия.
Он глядел на это прошлое с бесконечным состраданием и
решил со всем пламенем своей страсти, что раз Грушенька выговорит ему, что его любит и за него идет, то тотчас же и начнется совсем новая Грушенька, а вместе с нею и совсем новый Дмитрий Федорович, безо всяких уже пороков, а лишь с одними добродетелями: оба они друг другу простят и начнут свою
жизнь уже совсем по-новому.
Со времени своего последнего посещения Масленникова, в особенности после своей поездки в деревню, Нехлюдов не то что
решил, но всем существом почувствовал отвращение к той своей среде, в которой он жил до сих пор, к той среде, где так старательно скрыты были страдания, несомые миллионами людей для обеспечения удобств и удовольствий малого числа, что люди этой среды не видят, не могут видеть этих страданий и потому жестокости и преступности своей
жизни.
Он не только вспомнил, но почувствовал себя таким, каким он был тогда, когда он четырнадцатилетним мальчиком молился Богу, чтоб Бог открыл ему истину, когда плакал ребенком на коленях матери, расставаясь с ней и обещаясь ей быть всегда добрым и никогда не огорчать ее, — почувствовал себя таким, каким он был, когда они с Николенькой Иртеневым
решали, что будут всегда поддерживать друг друга в доброй
жизни и будут стараться сделать всех людей счастливыми.
Главное же — ты должен обдумать свою
жизнь и
решить, что ты будешь делать с собой, и соответственно этому и распорядиться своей собственностью.
Вспомнила она, как она в открытом, залитом вином красном шелковом платье, с красным бантом в спутанных волосах, измученная и ослабевшая и опьяненная, проводив гостей к двум часам ночи, подсела в промежуток танцев к худой, костлявой, прыщеватой аккомпаньяторше скрипача и стала жаловаться ей на свою тяжелую
жизнь, и как эта аккомпаньяторша тоже говорила, что тяготится своим положением и хочет переменить его, и как к ним подошла Клара, и как они вдруг
решили все три бросить эту
жизнь.
Нехлюдов вспомнил, как он в Кузминском стал обдумывать свою
жизнь,
решать вопросы о том, что и как он будет делать, и вспомнил, как он запутался в этих вопросах и не мог
решить их: столько было соображений по каждому вопросу.
Но тут же он почувствовал, что теперь, сейчас, совершается нечто самое важное в его душе, что его внутренняя
жизнь стоит в эту минуту как бы на колеблющихся весах, которые малейшим усилием могут быть перетянуты в ту или другую сторону. И он сделал это усилие, призывая того Бога, которого он вчера почуял в своей душе, и Бог тут же отозвался в нем. Он
решил сейчас сказать ей всё.
— Чего нет в этих книгах, того и в
жизни нет или не нужно! — торжественно
решил Леонтий.
Вот о кучерской
жизни и мечтали «фалаторы», но редко кому удавалось достигнуть этого счастья. Многие получали увечье — их правление дороги отсылало в деревню без всякой пенсии. Если доходило до суда, то суд
решал: «По собственной неосторожности». Многие простужались и умирали в больницах.
Это не было ни отчуждение, ни холодность, а внутренняя работа — чужая другим, она еще себе была чужою и больше предчувствовала, нежели знала, что в ней. В ее прекрасных чертах было что-то недоконченное, невысказавшееся, им недоставало одной искры, одного удара резцом, который должен был
решить, назначено ли ей истомиться, завянуть на песчаной почве, не зная ни себя, ни
жизни, или отразить зарево страсти, обняться ею и жить, — может, страдать, даже наверное страдать, но много жить.
Когда я писал эту часть «Былого и дум», у меня не было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три места — не больше. Память тут мне не изменила. Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и с тем вместе какой-то страх останавливает меня, и я не
решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать
жизнь, и не встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
Я почувствовал большую духовную устойчивость, незыблемую духовную основу
жизни не потому, что я нашел определенную истину и смысл, определенную веру, а потому, что я
решил посвятить свою
жизнь исканию истины и смысла, служению правде.
Была ли это действительно его история или произведение фантазии, родившееся во время его одинокой
жизни в нашем доме, которому он и сам начал верить от частого повторения, или он только украсил фантастическими фактами действительные события своей
жизни — не
решил еще я до сих пор.
Тургенев вспоминает, что когда в разгаре спора кто-то предложил поесть, то Белинский воскликнул: «Мы еще не
решили вопроса о существовании Бога, а вы хотите есть!» 40-е годы были эпохой напряженной умственной
жизни.
Здесь было так хорошо и уютно,
жизнь китайцев казалась такой тихой и мирной, что я
решил остаться у них на дневку.
Виноваты ли в этом естественные условия, которые на первых же норах встретили крестьян так сурово и недружелюбно, или же всё дело испортили неумелость и неряшливость чиновников,
решить трудно, так как опыт был непродолжителен, и к тому же еще приходилось производить эксперимент над людьми, по-видимому, неусидчивыми, приобревшими в своих долгих скитаниях по Сибири вкус к кочевой
жизни.
— Ну, дурак какой-нибудь и он, и его подвиги! —
решила генеральша. — Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по-моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно, знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю
жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, — обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она была очень раздосадована.
— Такого старца видно с первого разу, —
решил Патап Максимыч. — Душа человек — одно слово… И хозяин домовитый и
жизни хорошей человек!.. Нет, Сергей Андреич, я ведь тоже не первый год на свете живу — людей различать могу.
— Без тебя мне не
жизнь, одна маета!.. Что ж?
Решай скорей, — схватив Фленушку за руку, с горячим порывом сказал Самоквасов.
Когда я с вакации из усадьбы Дондуковых вернулся в Дерпт, писатель уже вполне победил химика и медика. Я
решил засесть на четыре месяца, написать несколько вещей, с медицинской карьерой проститься, если нужно — держать на кандидата экзамен в Петербурге и начать там
жизнь литератора.